Не испытывать по утрам потребности в еде - это великолепно.
Всё еще не могу объяснить себе, как работает мое "устал от людей, не могу больше их видеть, нахуй контактик", но это, в принципе, может оказаться полезным. А работу никто не отменял. А, между прочим-с, испытательный срок почти подошел к концу, ухухху!
Прокрастинирую и рефлексирую
а мог бы эссе писать, дебила кусок, но, наверное, это потому, что я два дня подряд учусь по 18, а потом даже сил посты-то нет сил отписать, какие уж там книги. Зато вот сейчас почитаем. Милна, еще бы я там что-нибудь по теме читал. И-ди-оооот.
Из мыслей - меня очень бесит мерзкое осознание того, что мне скоро 19. Впервые в жизни так не рад своему грядущему дню рождения, даром, что не праздную-то толком. Чувствую себя глубоко разочарованным в себе, наверное, причем не могу объяснить, почему. Может быть, десятилетний я ожидал от себя в 19 каких-нибудь супер-свершений. Может быть, даже семнадцатилетний. Может быть, даже в прошлом году хотелось за год добиться чего-то большего.
Чтобы как-нибудь разбавить свои тягостные мысли, вот кидаю замечательный монолог про поэтов (в очередной раз радуюсь - как славно, что я завязал) от господина Стивена Фрая.
читать дальшеПотребителей поэзии редкие слова обычно раздражают, но они же никогда не думают, никогда не дают себе труда задуматься о жизни поэта. У живописца есть масляные краски, акриловые смолы и пастели, скипидар, льняное масло, холст, соболий и свиной волос. Когда ты в последний раз привычно использовала что-либо подобное? Разве что смазывая крикетную клюшку или подкрашивая ресницы. Хотя, если подумать, навряд ли тебе доводилось хоть раз в жизни смазывать крикетную клюшку, но ты понимаешь, о чем я. Хорошо, музыканты: у музыканта имеются целые машины из дерева, меди, кишок и углеродистого волокна; в его распоряжении – увеличенные септимы, знаки альтерации, дорийские лады и двенадцатитоновые ряды. Ну-ка, когда ты в последний раз прибегала к увеличенной септиме, чтобы поквитаться с любовником, или к партии фагота – чтобы заказать пиццу? Никогда. Никогда, никогда, никогда. А теперь возьмем поэта. О да, бедного поэта: возьмем горести бедного паршивого поэта. У поэта нету запаса материалов, нет у него уникальных ладов. Нет ничего, кроме слов, того же самого инструмента, которым весь клятый мир пользуется, чтобы выяснить, как дойти до ближайшей уборной, посредством которого люди отбарабанивают извинения за топорные предательства и бестолковые увертки, коими полнятся их заурядные жизни; у поэта нет ничего, только те же, все те же самые слова, которые ежедневно, в миллионах обличий и фраз, применяют для ругани, молитв, оскорблений, лести и вранья. Бедный паршивый поэт не вправе больше сказать «смежил» вместо «закрыл» или «отрок» вместо «подросток», от него ожидается, что он соорудит нам новые стихи из пластмассового, пенопластового сора, которым усеяны лингвистические полы двадцатого века, что он создаст свеженькое искусство из вербального презерватива, уже использованного в социальных сношениях. Диво ли, что время от времени мы ищем убежища в «дородстве», в «усладе», в «лазури»? Невинные слова, девственные слова, слова незахватанные и неизнасилованные, слова, само владение коими знаменует отношения с языком, подобные тем, в каких скульптор состоит с мрамором или композитор с нотоносцами. Не в том, разумеется, дело, что на кого-то когда-то все это производит впечатление. Все только и знают, что стенать насчет «герметичности» либо гордиться своим знакомством с эллипсичностью, непрозрачностью и аллюзиями, каковые, по их убеждению, сообщают любому сочинению глубину и богатство. Сволочная профессия, уж ты мне поверь.